ВЛАДИМИР БОНДАРЕНКО — ИСХОД

Владимир БОНДАРЕНКО — ИСХОД
ПСИХОЛОГИЧЕСКИЙ ЭТЮД

(Продолжение. Начало в номерах за 5 и 12 февраля).

Жить с ними, кто знал его обыкновенным, равным себе, кто знал, принимал у себя и еще помнит тех, что были с Лениным, кто проявил себя в революцию крупнее, заметнее, чем он, кто всегда был выше и значимее, чем он, не должностью — характером, образованием, общей культурой!

Нет!
Никогда!
Ни за что!

Он приказал построить себе дачу близ Кунцево и ушел от Аллилуевых, оставив им на воспитание детей своих. Дом просторен, мрачноват, но именно такой и хотелось ему всегда иметь: именно такого дома — большого и мрачного жаждала его душа. Здесь у него были одиночество и покой. Именно здесь он стал тем, кто он есть: человеком без жалости, единодержавным, железным Сталиным.

Уходя от Аллилуевых, он знал, что уходит от них навсегда, что встреч с ними и с теми, кто бывает и бывал у них, больше не будет — ни здесь, где устроился он, ни там, где остались они. Нет, теперь только один, только один! И никого из прежней обслуги, кто знал его иным, не тем, кем он отныне должен быть.

Так он распорядился.
Так он хотел — никого.

А дурак Власик, начальник его охраны, взял к нему на дачу Валю Истомину, которая была так дружна со всеми Аллилуевыми и особенно с Надей. И когда он спросил у Власика, почему Истомина оказалась в Кунцево, почему нарушен его, Сталина, приказ, тот начал было оправдываться:
— Ее в вашем доме так любили, я и подумал…

Грубо оборвал его:
— Здесь думаю я, и я отдаю приказания, и оно было отдано мною.

Заоправдывался, захлебываясь слюной:
— Простите… Упущение… Распоряжусь… Ее сейчас же выведут за ворота.

Хитрец!
Каков хитрец, а!

Хочет, чтобы остался повод для сплетен, дескать, товарищ Сталин брезгует простым человеком. Но товарища Сталина, как старого воробья на мякине, не провести: товарищ Сталин каждого насквозь видит и не допустит о себе нежелательной информации. И он, раздымливая трубку, сказал с хрипотцой в голосе:
— Раз привезли, пускай живет.

И она живет все эти двадцать лет с ним, и все эти двадцать лет присутствием своим как бы соединяет его с тем, что было, а он очень бы не хотел, чтобы это было… Сволочь Власик! Отнял радость покоя: одиночество получилось не полным, ущербным. И правильно он, Сталин, сделал, что, наконец, убрал его от себя: распоясался, черту дозволенного перешагнул, от его имени — от имени вождя! — говорить начал:
— Товарищ Сталин это не одобрит… У товарища Сталина на этот счет иное мнение.

Тебе, прохвосту в генеральском мундире, откуда знать — одобрит или не одобрит что-то товарищ Сталин? Тебе, проходимцу с генеральскими звездами, откуда знать, о чем думает товарищ Сталин и каково его мнение? Ты был у него в голове? Ты был у него в сердце, поганец?

А Валя Истомина, что ж, она хороший человек и хорошая кухарка, у него к ней претензий нет, но она… оттуда, из его иной, прошлой жизни. Она знает то, что было, и видит то, что есть. Она пришла от Аллилуевых, и проструилась за ней нить из прошлого. Все обрублены, все обрезаны, а эта струится, все еще связывает нерасторжимо день нынешний и день вчерашний. И ничтожная вроде ниточка, а струится неиссякаемо, напоминает:

Было! Было! Было!

Была Надя, были друзья, и друзей было много: Надя умела окружить его умными, талантливыми, интересными людьми. Были вечера со стихами и музыкой, был котел, и в нем вываривались мысли — глубокие, светлые.

Все было.
И все рухнуло.

Он один и — Валя, как позыв, эхо, отголосок из того доброго, что было, иллюзия присутствия прошлого в настоящем. Она постоянно возвращает его память к тому, что было. Она — источник его постоянной, таимой ото всех неловкости… И все этот Власик, поганец. И молодец Берия, что убрал его, и молодец, что кремлевских врачей разоблачил.

Сволочи!

В белые халаты оделись, мыслили с помощью лекарств ослабить его здоровье, а после и умертвить. Хитро подползали, да вовремя за руку схвачены. Сталина еще никому не удавалось провести и никому не удастся, тем более теперь этим, в белых халатах: у него на даче нет не только никого из врачей, но и даже аптечки. А зачем она ему? Мало ли что к полезному порошку при желании подмешать можно.

Сталину лекарства не нужны.

Лучшее лекарство Сталину — баня и красное вино, немножечко разбавленное белым. Плохо ему что-то сегодня, с головой плохо: он выпил уже немножко для поправки, сейчас выпьет еще, и станет легче. Так будет, он уверен в этом: вино — лучшее лекарство ото всех болезней.

И рюмка на тонкой ножке, поигрывая отблесками света в хрустале, наполняясь, зарозовела.

Странно, что это ему сегодня так плохо — ни баня, ни вино не помогают: и голова тяжелая, и нехорошо стучит сердце, будто торопится куда-то… Сердце — это от пара: перестарался немножко, оно и перекалилось. Остынет, успокоится: а вот что с головой? Так давит, будто разорваться изнутри хочет.

И еще эта тревога. И подступающий отовсюду страх.

Страх всегда приходит вместе с тревогой, и рождается напряжение и ощущение близкой беды, и он страшится выходить в сад, а выходить надо: так принято, установилось издавна — в определенный час вождь совершает прогулку… И он выходил и шел, ожидая — сейчас выстрелят, сейчас.

Из-за этого дерева.
Из-за того.
Из-за этого.
Из-за того.

И так по всему пути — ожидание выстрела: сейчас, сейчас, сейчас… И до боли сжимаются зубы, все напрягается, но он идет спокойно, внешне спокойно, чтобы видели все — вождь прогуливается, вождь отдыхает. Никто не должен догадываться о том, что чувствует и переживает он. Шаг его медленен, важен, велик. Даже в саду, когда только он и незримо присутствующая охрана, он не забывает, кто он, и никто не знает и не узнает никогда, чего это ему стоит, какого напряжения.

Никто.

Никогда.

Он гуляет ровно столько, как заведено, как принято, чтобы все видели: все идет как обычно, чтобы никто не догадался, что каждый его шаг — ожидание и… прощание. Идти и чувствовать: опасность рядом, близко, выкарауливает, ждет. Это убивает, раздавливает. Идти и ждать: сейчас, сейчас. Что может быть страшнее этого! Идти и думать: за этим деревом, за тем, за этим, за тем. По всей тропе, по всей даче, от дерева к дереву, как сквозь строй.

За этим, за тем, за этим, за тем.

Возвращался опустошенным, разбитым и долго приходил в себя.

Так было всегда.
Так было и сегодня.

И даже в бане не оставляло напряжение, ожидание беды: с веником, с паром, в предбаннике, в парной. И рад был, когда пришел в эту залу с просторными диванами, с фотографиями детей на стене и хохочущими репинскими запорожцами: лучше здесь — на диване, у дивана, на ковре, за столом, у стола, чем в саду, на снегу или в предбаннике. Особенно в предбаннике: голым, старчески дряблым с мокро прилипшими ко лбу волосами.

Откуда берется она, эта тревога?
Почему время от времени она посещает его?

И почему всякий раз, когда она приходит к нему, зверино обостряются все чувства и подают сигнал об опасности, что она рядом, рядом враг, хитрый, коварный, на все способный?

Ах, если бы его мозг мог обойтись без сердца! Это оно живет чувствами, это в нем живет страх, живет давно, хотя никто не знает и не догадывается об этом. И никто не должен знать. Это его тайна, он унесет ее с собой. Никто никогда не узнает, что он болен, болен страхом.

Никто.
Никогда.

Да и кого он может бояться? Что ему может грозить? Он — Сталин, он — все, он — вершитель судеб. Это перед ним должны все трепетать, чувствовать себя ничем — прахом на подошвах его сапог, прахом, который он может в любую минуту отряхнуть и развеять по ветру: он — хозяин страны, все в его воле.

А голова раскалывается.
Тяжелеет.
Не помогли ни баня, ни вино.

И растет тревога. И как неожиданно началась она, ну ни с чего. И всегда начинается неожиданно и — растет, растет. Первый раз она появилась… Да, тридцать лет назад. Тогда он обозвал эту… А она обиделась, оскорбилась, пожаловалась самому, а тот хоть и был безнадежно болен, однако мог еще навредить. Написал письмо. Просил взвесить: согласен ли он, Сталин, «взять сказанное назад и извиниться» или «предпочитаете порвать между нами отношения»… И словечки же находят эти интеллигенты: «взять сказанное назад», «предпочитаете порвать».

Шалящие.
Ехидные словечки.

Однако рвать отношения со стариком в то время было нельзя: это могло отразиться на его, Сталина, положении в партии… И он поднял трубку, попросил пригласить ее к телефону, извинился перед ней.

Он перешагнул через себя.
Извинился.

Вот тогда впервые и пришла обеспокоенность, тревога, а вместе с нею и страх, страх опять оказаться в тени тех, великих, что возглавляли революцию, временно великих, страх не стать великим самому, великим навсегда. Он поторопился обозначить свою силу, рано вышагнул на свет, НУЖНО сперва покрепче, надежнее всидеться в генеральное кресло, прибрать к рукам созданный стариком аппарат, населить его своими людьми, которые будут обязаны ему своим возвышением, а значит, будут держаться за него, поддерживать его в борьбе с этими старыми идеалистами, для которых понятие «революция» и «социализм» дороже понятия «власти».

Он вырастит иных людей: ищущих, жаждущих, рвущихся к власти.

Они-то и скажут те слова, которые нужны будут ему и которые он не будет вынужден говорить сам. Он вырастит людей, за него говорящих, во имя него действующих. Они-то и станут мусорщиками истории, очистителями страны: ему останется лишь время от времени менять их, чтобы долго не засиживались и много о себе не думали.

Но это — потом, когда всидится он, врастет в аппарат, сделает его своим. Сперва — врасти, ПУСТИТЬ корни.

Тогда он думал: конфликт исчерпан, старик умирает, а он, умирающий уже, нанес неожиданный удар своим письмом съезду… Сталин, видите ли, «сделавшись генсеком, сосредоточил в своих руках необъятную власть», и он, Ленин, видите ли, «не уверен, сумеет ли Сталин всегда достаточно осторожно пользоваться этой властью», и потому предлагал съезду «обдумать способ перемещения» его, Сталина, с поста генсека.

Вот это был выпад! Сколько ума, выдержки и изворотливости пришлось ему проявить, чтобы избежать смертельности этого удара. Опасность была совсем близко, топор уже был занесен, и оставалось лишь опустить его, но он сумел обезвредить вознесшую его руку; а тревога за место, за обретенную власть и страх стать снова никем, лишь исполнителем чьей-то воли, вселились в него еще глубже — на постоянно.

Потом был Троцкий.
Были Каменев и Зиновьев.
Был Бухарин.

И — разная мелочь вроде Радека, Рыкова, Якира, Пятакова: разные там тухачевские, блюхеры, крестинские. С ними уже было легче: появились решительного характера люди, созрело к решительным действиям общество. Но ведь людей НУЖНО было найти, выдвинуть, приблизить, а общество — воспитать. И он сумел это сделать: и нашел, и выдвинул, и воспитал.

Смешно, в 1879 году царь решил казнить революционера Дубровина, и во всей России — во всей России! — не могли найти палача! Искали долго, но смогли найти лишь уголовника Ивана Фролова.

Одного казнить на целую Россию — и не найти палача!

Каким неподготовленным было общество и каким глупым был царь. У него, у Сталина, эта работа отлажена хорошо. У него созданы при НКВД специальные бригады, для которых расстреливать — работа, ежедневная служба… с зарплатой, благодарностями, правительственными наградами.

Бухарин назвал его гениальным дозировщиком. И тут он прав: НУЖНО понемножечку убавлять великих в их великости, понемножечку изымать их из общества, понемножечку, чтобы однажды обществу захотелось целиком отдать их.

Враг рядом.
Враг вокруг.
Враг проник везде.

Он это почувствовал и понял давно, и оставалось только привить это ощущение всем. Каждый должен проникнуться чувством, что враг — рядом, и тогда каждый будет оглядываться и искать — где он. Страх, что ты можешь по неведению оказаться с ним в дружбе, в знакомстве, будет отдалять людей друг от друга: а отдалившись друг от друга, они не сумеют нанести ему совместный, объединенный удар. Боясь оказаться скомпрометированным, каждый будет подозревать другого и спешить обезвредить его и тем обезвредится сам.

(Продолжение следует).

Написать комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.