Владимир БОНДАРЕНКО — ИСХОД

Владимир БОНДАРЕНКО — ИСХОД
ПСИХОЛОГИЧЕСКИЙ ЭТЮД
(Продолжение. Начало в номерах за 5, 12 , 19, 26 февраля и 4 марта).

Сперва — сон.

Потом — тревога.

А уж потом — страх. Беспричинный. Непонятный. Он витает повсюду. Им пропитан воздух, им нашпигованы день, вечер, ночь… Особенно ночь: ночью приходит тьма, а тьма живет своими законами — законами тьмы, законами тайны.

И он перестал доверять ночи.

Начал спать днем.

А коли не спит по ночам он, Сталин, пусть не спят и они, кого он приблизил к себе, с кем правит страной. Пусть знают: он бодрствует, и бодрствуют сами. Ночь не для сна, для бдения: ночью тьма приближает опасность, но это дано чувствовать ему, они же должны лишь знать: ночью Сталин не спит, ночью Сталин работает. Свет в его окнах горит до утра. Его воспевают поэты, его рисуют на своих полотнах художники: ночь, настольная лампа и Сталин с трубкой во рту и думой на лице.

Сталин не спит. Сталин думает — думает о народе, думает о стране.

Так должно быть, так должно думаться, представляться.

Так оно и есть в идеале, а в дни тревоги, в кошмарные дни страха ему не до народа, не до страны: он чует близость опасности, он должен опередить, предупредить, отодвинуть.

И летят головы. Тысячи голов.

Вырастают новые лагеря с колючей проволокой, часовыми на вышках, с собаками волчьей породы… Тревога отступает, страх уходит, и можно в покое, в относительном покое, жить дальше, до нового приступа, когда встрево­женное предчувствием беды сердце потребует новой крови и новых лагерей.

Тревога приходит время от времени.

Пришла и теперь.

И его обостренное, как у зверя, чутье подсказало: опасность приблизилась, она совсем рядом, берегись, Иосиф… А это значит, что нужно кого-то арестовывать, отдалять от себя.

Кого?

Кажется, взяты уже все, кто хоть в какой-то степени мог представлять для него конкуренцию у партийного и держав­ного трона… Ах, какие были движения, какие процессы!

Промпартии.
Троцкистско-Зиновьевский.
Бухаринский.

Одни названия кружат голову. Такому размаху больше не бывать… А опасность рядом, он это чувствует. Нужно кого-то брать, но он впервые не знает — кого.

Неужели это конец? Неужели все? Неужели он позволит кому-то теперь, когда он взошел на самую верхнюю ступень власти и заплатил за это такую немысли­мую цену, раздавить себя?

Нет!
Нет!
Нет!

Он должен сосредоточиться, напрячь теряющий былую силу мозг и разгадать — кто это: кто готовит удар, кто на этот раз зашел к нему со спины и заносит над его головой топор.

Кто-то должен пасть.
Кто-то крупный, значительный.
Кто?

Лично, конкретно его можно и не найти. Да и стоит ли тратить время на поиски лично кого-то? Закидывай бредень на тысячу сразу, попадется и тот вместе со всеми, кто нужен тебе, от кого нужно избавиться.

Маяковский прав: единица — ноль, единица — вздор! И он, Сталин, не унизит себя до поиска и отлова единицы. Он, отдававший под суд партии, блоки, целые народы, не падет так низко — не разменяет себя пусть даже и на очень крупную, но единицу.

Немцы Поволжья.
Крымские татары.
Чеченцы.
Ингуши.
Калмыки.

Как это было грандиозно и как велико! Даже сейчас, вспомнил, и мурашки побежали по телу. И после таких вселенских подвижек разменяться на какого-нибудь жида Кагановича или дурака Маленкова?

Никогда!

Это должно быть что-то масштабное, достойное его — его вчерашнего. Надо только подумать, хорошо подумать, как он умеет это делать, когда приходит тревога и в сердце зарождается беспричинный страх.

Когда-то, в самом начале пути его, соратники Ленина, интеллигенты, смотрели на него, на Сталина, со снисхождением, считали его недоучкой — семинаристом, годным лишь на рядовую, аппаратную работу. Они не замечали, не хотели замечать его тихой всесильности, его зреющей, грядущей всевеликости. Он до времени таился. Давал им возможность делать то, что они делали.

Он не мог, не имел права, предчувствуя свое предназначение, ошибаться и потому не лез вперед, не пыжился, как другие, при всякой стычке идей определиться, выявить себя. Он доверял времени. Время указывало, где и когда ему быть, и он оказывался там в свой срок. Он никогда не торопил время, никогда не спешил и потому никогда и никуда не опаздывал.

В молодости близкие звали его Коба, и ему нравилось так зваться, но уже давно, очень давно никто не осмеливается его так звать. Теперь он для всех — Сталин, только Сталин. Он даже сам о себе говорит:

— Сталин решил… Сталин предлагает…

Говорит так, словно говорит о ком-то другом, о ком-то очень крупном и очень значимом, перед кем даже он, он! преклоняется.

А сегодня он очень значителен. И очень велик.

Люди всегда и везде встречают его громовыми аплодисментами, они уже не могут остановиться. И он не мешает им, дает разглядеть себя во весь рост, дает излиться их восторгу до полной мощи — до слез, до целования, до возгласов «Ура!» и «Слава!» Он упивается их радостью, счастьем, очарованностью, легонько аплодирует сам и, наконец, поднимает руку. И это — сигнал: хватит, довольно, давайте садиться.

Они аплодировали, сколько хотел он. Это были его аплодисменты. И он в тайне гордился ими, гордился собой вот таким — всеобще любимым, всего достигшим. Он ждал, восходя на вершину всевластия: взойдет, и больная тревогой и мучимая страхом мрачно мятущаяся душа его обретет долгожданный покой. И вот он на вершине, выше него только небо и солнце, а покоя нет и на сердце все те же страх и тревога. И болит голова.

Ах, как нехорошо, как черно болит голова! Выпить бы что-нибудь утоляющее боль, но — что? И кто присоветует? Никому нельзя верить. Все только и ждут — как бы и чем бы извести его. Вот и сегодня в тревоге сердце: что-то есть, что-то близко, и потому необходимы отдаляющие, предупредительные меры. Сколько раз он уже принимал их раньше, придется принимать еще раз..

Жалко ли ему оставшихся позади?

Нет.

И это не цинизм. Политику нельзя жалеть людей. Люди для политика — верстовые столбы: проехал и пусть стоят себе в своем времени. Его дорога, как и дорога всякого великого, вся в столбах. Они свидетельствуют, что он, Сталин, проехал тут и оставил на них свою мету.

Людьми он пользоваться умел, умел вооружить их нужным словом. Слова, они ведь тоже могут быть пулями. «Кулак», например. Очень хорошее слово, как длинный меч — везде достает.

Дымя трубкой, он взял маленький, вроде игральной карты, листок для заметок, написал на нем крупно «Кулак», на другом так же крупно «Подкулачник». Подумал и о нем с уважением, что это тоже сильно действующее, разящее слово. Оно начинено страхом за жизнь, за общественное положение. Такие слова пугают: в них улавливается дыхание смерти.

Троцкист. Бухаринец. Космополит.

Каждое слово как выстрел, как тавро каторжника: припечатали, не смоешь… И у каждого живущего должно быть свое тавро, каждый живущий должен быть помечен, оттаврирован. Впиши в анкету графу — социальное происхождение — и всяк уже пойман.

Жалость, сочувствие, милосердие — понятия буржуазные и должны быть изъяты из употребления. Никакой жалости, никакого сочувствия, никакого милосердия. Посочувствовать расстрелянному врагу, значит, усомниться в справедливости диктатуры пролетариата, а сомневающийся солдат — уже не воин, и оставлять оружие в его руках — подвергать общество опасности: сегодня сомневающийся, завтра — враг. Иного пути нет.

«Покаяние».

Тоже действующее, хорошее слово. Надо уметь заставить каяться человека, каяться даже в том, чего не совершал он и не мог совершить. Даже немножко кающийся — уже падающий человек. Слегка подтолкни и упадет окончательно. Остальное довершит толпа: упавшего растаптывают. Нужно приучить людей растаптывать. И растаптывание нужно сделать праздником, торжеством, всеобщим ликованием.

Топор — важный инструмент истории, но когда он в руке одного человека, этот человек — палач, а когда его поднимают над чьей-то головой миллионы — это уже суд народа, и честь такому топору особая… Лозунги в руки масс, знамена, и пусть идут на улицы, площади, пусть негодуют на подлые, мерзостные делишки врагов и изменников и громово и железно требуют:

— Смерть им!.. Смерть!..

Дело народа — потребовать, долг вождя — услышать требование народа и подчиниться ему, исполнить его. У народа должен быть праздник, что он услышан своим вождем, и радость, торжество, что его требование вождем исполнено.

И праздники были. Были торжества. Были знамена и его портреты над ликующими лицами. Море лиц и море портретов!

Говорят, что он суров. Неправда! Когда он видит тысячи своих портретов, плывущих над демонстрантами, слышит в свою честь здравицы и крики «Ура!», лицо его мягчеет, усы трогает улыбка, и он поднимает руку и приветствует проходящих по площади людей и даже любит их.

Это когда он на Мавзолее. Когда он поднят надо всеми, над ликующей площадью. Но стоит лишь ему вернуться к себе на дачу, остаться одному, как вера его в преданность их потихоньку истаивает; появляется сперва сомнение, а потом и убеждение, что среди ликующих и славящих ею были и ненавидящие, жаждущие его смерти. И рождается желание снова услышать их ненасытимое требование чьей-то казни, и он начинает оглядываться вокруг и прикидывать, кого отдать им, на кого указать, говоря:

— Распните его.

Собственно, и говорить-то ничего не надо; народ не глуп, люди знают, зачем им отдают отверженца.

«Отверженец» — хорошее слово, но «Вредитель» — лучше, под него можно подвести все. И легко говорится: «вредитель». Легко говорится и «пособник»… Слова, если их вот так вот положить друг за дружкой, становятся похожи на шпалы бегущей к лагерям железной дороги.

«Намерение». Вроде ничего особенного, самое обыкновенное слово, а добавь к нему еще одно — «преступное намерение». И сразу начинает ощущаться близость тюрьмы, лагерных бараков, смерти.

«Мысль» — тоже рядовое, житейское слово, а добавь к нему эпитет «диверсионная», и уже — штык, доска в казенном заборе, колючая прволока. Даже безобидное, приличное слово можно сделать опасным. Скажи ты:

— Интеллигент.

И люди пожмут плечами: ну и что? А добавь к нему еще одно и скажи:

— Гнилой интеллигент.

И как сразу окрашивается первое, даже повторить хочется: «гнилой интеллигент». И уже никому не взбредет в голову хвастаться своей образованностью, знанием языков и прочей мишуры.

Или вот еще слово «контрреволюция». Хорошее, но — старое, истрепанное, а если подновить его — «Экономическая контрреволюция»? И оно опять в строю, опять живет, действует, становится работающим, ложится еще одной шпалой, уходящей в бесконечность дороги.

6

Он увлекся, забыл обо всем, даже о боли в голове. Подымливая трубкой, он вдохновенно — каждое на отдельном листочке — писал и писал хорошие слова. И дивился — как много их! И как надежно и крепко он их еще помнит. Саботажник. Пособник. Двурушник.

Замечательные, отличнейшие слова — к действию зовут.

Когда слышишь их, руки начинают чесаться, винтовку просить.

Затаившийся враг. Внутренний эмигрант. Скрытый троцкист.

Ух, хорошо!.. Слово должно не просто прилипать, а въедаться, втравливаться, вжигаться в лоб человека, как тавро.

Смерш!

Чудо-слово! Смерть шпионам — длинно и неуклюже, а тут коротко и жутко — смерш! И не всем понятно. И в этом его дополнительная сила — в его устрашающей непонятности.

ТН — террористическое намерение.
НШ — недоказанный шпионаж.
СП — социальная профилактика.
ПШ — подозрение в шпионаже.

Какой выгораживается забор, какая надежная выстраивается лесенка к небу, к тому свету — в небытие.

(Продолжение следует).

Написать комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.