Владимир БОНДАРЕНКО — ИСХОД

ПСИХОЛОГИЧЕСКИЙ ЭТЮД
(Продолжение. Начало в номерах за 5, 12, 19, 26 февраля, 4 и 11 марта).

Жарко сопя трубкой, он писал, сортировал листочки с нравящимися ему словами, раскладывал их как карты на столе, любовался ими. Лицо его ожило, раскраснелось, вино взбодрило его, он чувствовал себя помолодевшим, еще на многое способным. Стол перед ним уже был густо устлан бумажками, а он все писал и писал, как вдруг услышал:
— Да ты забыл про меня, Иосиф. Ты опять раскладываешь свой чудовищный пасьянс. Передохни. Поговорим давай, мы же так давно не виделись.

Как — Надя? Разве она еще здесь? Разве не ушла еще? А он-то думал, что он — один. Сидит нога на ногу, губы подкрашены, уголки книзу приспущены, покусывает, как бывало, словами ехидными:
— И живешь же ты, Иосиф, вроде монаха-затворника. Шла к тебе и не верила — да тебя ли берегут так: ров, проволока в два ряда, забор без щелинки… Что это за бумажки у тебя на столе? Очередную жертву намечаешь? Не устал от крови еще? Льешь и льешь. Ты уж стольких хороших людей положил в землю, что тебе в ней, гляди, и места уж не осталось. Ты не можешь, чтобы кого-то не сажать. И единицами ты не довольствуешься, тебе нужны колонны: колонны униженных и растоптанных тобой и колонны славящих тебя. Два этажа несчастных. Страдая сам, ты заставляешь страдать и других.

Он посуровел, голос его стал еще более хрипл и пугающ.

— Чем это я страдаю?
— Манией преследования… Я говорила тебе когда-то, что в тебе много темного. Сегодня я говорю иначе: ты — сама темнота. Ты загасил в себе все человеческое и все светлое, человеческое уничтожаешь и в людях. Ты строишь аморальное, нравственно уродливое общество, и это в свой срок обернется для страны страшными бедами… Бехтерев был прав, когда сказал о тебе — «параноик».

— Дурак твой Бехтерев, за что и поплатился.
— Если бы он один… Ты же всех держишь в страхе быть арестованными, оказаться во врагах народа. Ты даже близких и родных моих и родных первой жены своей уничтожил, а это люди, которые делились с тобой куском хлеба… Ты знаешь, когда я о тебе думаю, мне всегда представляется — ночь, твоя склонившаяся над списком твоих соратников тень. Ты зорко, опасно зорко вчитываешься в каждое имя, в каждую фамилию. Все спят и только ты маешься, изводишься страхом: кто он, кто может таить против тебя зло? А его нет, есть только ты, твой страх, твоя болезнь, твоя боязнь быть отодвинутым, смещенным.

— Надя!
— А не так разве?.. Боже, что ты сделал со страной! Ты себя ставишь с Лениным рядом, но как ты далек от него. Ленин заражал людей мыслью, желанием быть лучше, чище, ты заражаешь их ощущением страха, тревоги, желанием искать и уничтожать врага. От Ленина исходил свет — от тебя исходит мрак. Ленин умел врагов превращать в помощников и в друзей, ты помощников и друзей объявил врагами и уничтожил. Ленину достаточно было в споре слова, твоим же единственным аргументом, твоей правоты, стал топор, и потому Ленин всегда был окружен людьми и рядом с ним рождалась мысль, вызревали идеи, ты же идешь к своей могиле в полном одиночестве и в полном безумии. Твой мозг умер, мозг остальных ты загасил, и потому вокруг тебя пустыня безмыслия. Ни один враг не мог бы принести столько беды своему народу, сколько принес ты: ведь ты же духовно кастрировал свой народ, нравственно опустошил его. Ленин…

— Довольно о Ленине. Довольно о нем!
— Почему же?.. О Ленине говорить надо: Ленин и по смерти своей остался велик и притягательно могуч и своим интеллектом, и своим пророческим предвидением твоего перерождения. Ленин жил революцией, ты в революции тихо, крадучась, делал карьеру, прибирал к рукам добытую большевиками власть.

Он почти выстонал, глядя в глаза ее:
— Прошу тебя: не надо о Ленине.

Но она и здесь не поняла его, обратила его боль против него же:
— Что?.. Жалеешь, что не достиг, не поднялся до его высоты, что и в свои семьдесят три года все еще вынужден ходить в учениках его?
— Мо-о-лчи-и, не то я вынужден буду… Стоит мне только нажать кнопку звонка…

— Ну и нажмешь, ну и что? Вбежит охрана твоя и что она может сделать со мной?
— Все, что прикажу.
— Иосиф, ты меня поражаешь. Вглядись в меня… Меня же нет, я — призрак, дух, я порождение твоей больной психики.

И он осекся: в самом деле ее нет, она застрелилась еше в начале тридцатых, а сегодня уже пятьдесят третий.
Нет, а — сидит и говорит ему пакости, что он — деспот, что он — чудовище, какое земля рожает впервые, перерожденец, что от революционера у него остался только партийный билет, да и то уже его, им созданной партии, очищенной от ленинизма, она даже подчеркнула это:

— Ты создал партию соучастников, покорных твоей воле людей. И сколько потребуется лет, а то и десятилетий, чтобы освободить ее от тебя и вернуть ей Ленина. Ты — петля на шее страны, ее самое страшное бремя. И когда умрешь ты, а это уже скоро, все почувствуют облегчение. И падут заборы твоих чудовищных лагерей, и те, кого ты осудил сегодня, осудят тебя, и ты, сегодня великий, окажешься завтра самым ничтожным, каков ты и есть на самом деле. Ты будешь открыто, публично назван тираном. Даже мертвые восстанут из безымянных могил, чтобы судить тебя. Воскреснут все, тобой казненные, и только ты один будешь мертв, и земля будет бесконечно исторгать из себя твое тело… Страна больна, ты привил ей свою паранойю, превратил ее в сумасшедший дом. Ты заставил забыть человека, что он — человек. Ты вернул его к его изначальности, первобытности, растерзал в нем все доброе, что выращивалось веками, низвел его до своего животного уровня… Страшно подумать: все видели, понимали твою мелкость, ничтожность и не остановили твое восхождение к власти, ты шел, громоздя трупы, и все видели, что ты громоздишь, и не пришли в ужас. Ты один сумасшедший, а обезумил всю страну. Какие бесовские митинги сумел организовать ты, какими кровавыми лозунгами снабдил людей: «Если враг не сдается, его уничтожают». Нужно было одного тебя упрятать в сумасшедший дом, а ты заставил потерять разум миллионы. Даже сумасшествие, безумие свое ты сумел выдать за гениальность. Умрешь ты, и страна не вдруг поверит (стыдно же верить!) что ею тридцать лет правил в сущности больной человек, что тридцать лет она находилась в руках безумца… Эх, провести бы тебя от подвалов Лубянки до Колымы и показать все, что рождено тобой, уверена — ты бы еще раз потерял разум: даже ты, безумный, не выдержал бы того, что породило твое безумие.
— Хватит!.. Я устал тебя слушать. Уходи.

— Уйду, когда скажу все… Я пришла сказать тебе, Иосиф, что ты — вор, ты обворовал революцию, ты отнял у народа ее героев, ты обобрал их биографии. Оклеветав и казнив их, ты приписал их заслуги себе, и за счет этого ты, так мало сделавший для революции, революционно приукрасил себя. Вот почему я и говорю, что ты — вор, ты украл чужую славу. Редактируя книгу о самом себе, ты вписывал в нее собственной рукой текст, как ты гениален и велик. Ты создал сказку о чуде — стране, каковой нет на самом деле, а народ, одураченный тобою, придумал сказку о тебе — великом и святом, и когда откроется, что построенный тобою социализм, о чем ты торжественно заявил на весь мир, — придуманная тобой сказка, а твоя чистота и святость — ложь, разочарованию не будет предела… Нелегко уходить из социального детства, расставаться со сказкой, а придется признать, что ты — не гений, что ты — объявленная гениальностью посредственность.
— Это не ты сказала. Это сказал Троцкий. Ты — троцкистка. Тебя нужно судить за пропаганду троцкизма. Ты — СВЭ.

— Кто?!
— Социально вредный элемент… Тебя будут судить. Публично. И ты во всем сознаешься. Я прикажу Берии, прикажу Ульриху.
Он кричит, из себя выходит, а она — смеется, положила левую ногу на правую, покачивает ею, говорит спокойно, без тени страха перед ним:

— Сядь, успокойся, что ты вызверился-то?.. Знаешь же: никому и ничего по отношению ко мне приказать нельзя. Меня нет, я — видение, призрак. Я — дух.
Дух, а говорит такое, что волосы на голове вздыбливаются: то сказала, что он приукрасил свою биографию, сделанное другими выдал за свое, то теперь вон говорит, что он обворовал идею, ради которой люди шли за большевиками, исчернил и искровавил ее, и нужны будут десятилетия, чтобы она снова заиграла таящимися в ней красками, но для этого нужно будет напрочь отделить от социализма его, Сталина.
Его, Сталина, и отделить от социализма, построению которого он отдал тридцать лет своей жизни?.. И он должен выслушивать бред этой невесть что возомнившей о себе дуры? Нет, он сейчас напрямую спросит, зачем она пришла.

— Ты зачем пришла?
— Пришла?.. О чем ты? Я никуда не уходила, Иосиф, я всегда была рядом с тобой, глядела, что делаешь ты, во что ты превращаешь страну, расстреливая ее третье десятилетие подряд. Подойди к зеркалу, взгляни на себя, ты же весь в крови, как мясник на скотобойне… Знаешь ли ты, что делают твои следователи в пыточных камерах, выполняя твой приказ — добывать признания любой ценой? Спокойно ли ты спишь по ночам? Не доносятся ли сюда к тебе за этот высокий забор крики истязуемых во имя тебя людей?.. Хотя, что я спрашиваю, ты ведь давно уже забыл о сне по ночам: ты — тать, а тати по ночам не спят, они по ночам занимаются своим воровским промыслом.
Ну, это уже слишком… Не все прощается и женам. Он долго терпел болтовню этой слюнявой интеллигентки. Хватит, пора и власть употребить… Он нажал под крышкой стола кнопку, вбежал офицер охраны, вытянулся у порога, прищелкнул каблуками:

— Слушаю вас, Иосиф Виссарионович.
Он не торопился, давал ей возможность почувствовать и оценить всю его сегодняшнюю мощь. Почистил трубку, зарядил ее новой порцией табака, поднес спичку, прикурил, сказал, затягиваясь дымом:
— Уведите ее.
Офицер оглянулся вокруг. В комнате, кроме хозяина, никого не было. Оглянулся еще раз и щелкнул каблуками:

— Кого увести, Иосиф Виссарионович?
— Ее.
И Сталин указал пахуче дымящейся трубкой на стул, на котором только что сидела его жена. Ее там больше не было, а офицер, ничего не понимая, тянулся у порога:
— Кого… увести?

Сталин понял нелепость возникшей ситуации, помрачнел. Мозг его, привыкший к мгновенным защитным реакциям, не подвел его и в этот раз:
— Почему вы говорите — увести? Я сказал — унести. Корзину с бумажным мусором унести.

Но, увидев, что корзина пуста, что в нее не брошено еще ни бумажки, остановил жестом шагнувшего было от двери офицера:
— Ладно, оставьте пока. Идите, я позову вас; когда вы будете нужны мне.
Офицер козырнул. Щелкнул каблуками хромовых полуботинок. Вышел.

7

Сталин остался один. Попыхивая трубкой, он собрал разложенные по столу бумажки, порвал их. Разорвал еще и еще раз, ссыпал обрывки в корзину, прошел к окошку, отворотил край шторы, глянул в черное лицо ночи.
Как темно. И как снежно. И как четко он виден сейчас из сада. Лучшей мишени и не придумать — весь обрисован. И как мало нужно, чтобы обрушить его, остановить в его груди сердце — всего лишь прицелиться и нажать на курок. Нет, лучше не искушать судьбу, не заигрывать со смертью.
И он вернулся к столу, налил вина, отхлебнул. Губы его под усами окрасились в красное. Если бы Надя увидела их сейчас, наверняка сказала бы: «Ты будто бы хлебнул крови…»

— А что? Похоже… И вообще в тебе что-то есть вампирное, Иосиф.
— Надя? — он увидел ее опять на том же стуле, все так же, нога на ногу, сидящей. — Ты разве не ушла? Но тебя же только что не было. Был офицер… Тебя не было.

— Я не хотела, чтобы нам мешали чужие… Я так давно не видела тебя, можем же мы с тобой хоть немного побыть наедине.
— Конечно… Сиди. Я рад тебя видеть.
— Брось, радоваться ты мне не можешь: я говорю тебе гадости. Вот и еще одну черти подмывают сказать: ты много куришь, Иосиф, ты весь пропах дымом. Или те, что из преисподней, всегда задымлены так?

(Продолжение следует).

Написать комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.