ВЛАДИМИР БОНДАРЕНКО — ИСХОД

ПСИХОЛОГИЧЕСКИЙ ЭТЮД

(Продолжение. Начало в номерах за 5, 12, 19, 26 февраля, 4, 11 и 18 марта).

-Твоя острота банальна.
-А ты на банальностях в партийный рай въехал. Ты же не подарил миру ни одной идеи — чужими пробавляешься, всю жизнь шелушишь орехи, выращенные другими. В тебе нет их бесконечности, ты весь в гранях, в пределах того, что услышал или прочитал у других… Есть Пушкин, а есть и Демьян Бедный. Пушкин возвышает читающего до своего уровня и тем вводит его в великое искусство, Демьян приседает к читателю и снижает искусство до его уровня. Пушкин — поэт лицея, Демьян — поэт ликбеза.

-Зачем ты мне это говоришь?
-Чтобы подойти к тебе и Ленину, которым ты так ловко и надежно прикрылся. Не сердись, Иосиф, но ты и Ленин, что Демьян и Пушкин: ты — ликбез марксизма, Ленин — его академия, ты его примитив, убогий толкователь, Ленин — сотворец, движетель его.

-Фи, какая красивость.
-Пусть, но говорю, что чувствую… Я думала, поднося пистолет к виску, что моя смерть отрезвит тебя, и ты, отказавшись от террора, поведешь страну нормальной, человеческой дорогой, но я ошиблась: ты перешагнул через меня, как через полено, и пошел дальше, размахивая топором направо и налево. Ты когда-нибудь задумывался, что ты готовишь стране со своей смертью? В каком мраке, крахе, в какой трагедии окажется она, разграбленная и растерзанная тобой? Или ты думаешь только об одном: чем еще возвеличить себя, где еще при жизни поставить себе памятник? Иосиф, ведь ты — безумие, позор партии, черный зигзаг ее, ты — парадокс, отрицание здравого смысла. По всем законам разума тебя не должно быть, но ты — есть, ты — горькая реальность совершившейся революции, ты — порождение ее тьмы, ее бесовства.Ты говорил о победах. Их еще не было, но ты говорил так, будто они уже есть. Ты говорил о счастье в грядущем, и говоримое тобой гипнотизировало, тебе верили, за тобой шли, шли с выражением вдохновения и счастья на искренне вдохновенных и счастливых лицах. Ослепленный оказываемыми тебе почестями, ты действительно стал слеп и своей слепотой заразил страну. Эпидемия слепоты! Об этом даже страшно подумать, а страна в навязанном тобой кошмаре пребывает уже три десятилетия. Три десятилетия всеобщего сумасшествия, три десятилетия безумия! Иосиф, Иосиф! То, что ты сделал за тридцать лет своего правления с Россией, не смогли сделать за триста лет татары. Пустая, опаганенная тобой страна с разрушенной экономикой, с искривленной нравственностью, растерзанной культурой, чудовищной моралью: донеси, предай, отрекись, не сочувствуй, не проявляй милосердия, не жалей — жалость унижает человека.

-А не так разве? — привычно резко оборвал он ее. — Нам хлюпики не нужны… И не вешай на меня всех дохлых собак. Я сделал то, что должен был сделать: я вымел из страны идеологический мусор. Я — чистильщик, дворник революции.
-Не надо так высоко, Иосиф, бери пониже: ты не дворник революции, ты просто дворник, узник собственного страха, кремлевский пустынник, пораженный, как проказой, неуемной жаждой славы. Тебя со всех партийных амвонов величают великим, а великость твоя держится лишь на пустоте. Уничтожая соратников, ты приобретал рабов. Ты привил стране рабство.

-Рабы были всегда.
-Но ты же строил социализм.

-Я построил его.
-Ты построил социализм?!

-Да, построил.
-Страна ужаса, лагерного рабства, террора, беззакония — это ты называешь страной победившего социализма?..Ты создал иллюзион социализма в масштабах целой страны: видимость счастья и свободы при полном отсутствии таковых. Прекрасные лозунги о светлом будущем и чудовищной черноты действительности! Реяние революционных знамен и непролазная паутина лагерной проволоки. Под видом очищения страны от якобы заполнивших ее врагов, шпионов, вредителей и диверсантов ты организовал конвейер смерти, бесчисленных и беспричинных убийств. Только в Москве, только в одной Москве каждый день в течение пяти лет ставили к стенке по тысяче человек.

-Я не знал этого.
-Не лги, сам подписывал списки намечаемых к расстрелу. Ты вырастил касту убийц и натравил их на собственный народ и думаешь, что народ простит тебе это? Увековечивая себя, ты ставил повсюду свои скульптуры, но подлинная память о тебе — это опутанные колючей проволокой твои лагеря.

-Тебе не надоело — все о проволоке да о лагерях?
-Потому что в них — твоя суть. Они — зеркало души твоей, дьявольской, преступной души, обуянного страхом за свою верховность ничтожества. И я уверена: когда-нибудь из проволоки твоих лагерей скульпторы соорудят тебе памятник. Только из проволоки, из лагерной проволоки. И это будет в веках символом твоей личности. Тот, кто из целой страны сделал тюрьму, иного изображения и иной памяти не достоин.

Каждое ее слово, как и при жизни когда-то, звучало оскорблением, и он, сдерживая себя, попросил:

-Уйди, Надя.
-Уйду, когда скажу все… Великий гуманист Чехов призывал каждого из нас по капле выдавливать из себя раба. России с твоей смертью придется выдавливать из себя… Сталина, тебя, Иосиф, твою дичь, твою пещерность, твою паранойю — твое безумие. И когда ты будешь, наконец, выдавлен из нее, можно будет сказать: революция живет, продолжается. И она возродится, продолжится, но уже без тебя, без твоей грязи, крови. Ты был заразой, чумой страны, ее безумием, и излечение от тебя будет долгим и трудным.

Он попросил ее, прижимая руки к груди:

-Не надо, Надя, ну не надо, не принуждай меня к грубости. Ну, что ты какая? Тебя даже тот свет ничему не научил.

Сказал и недовольно засопел трубкой, дыша клубами дыма: что это он? Какой тот свет? Какая Надя? Надя покончила с собой еще в тридцать втором году… Он засмеялся, встряхнул головой. И придумается же такое!

Нади нет. Надя покончила с собой, а мертвые из могил не встают… Другие не встают, а ей удалось как-то. Сидит, будто и не умирала, ногой покачивает, улыбается. Прямо чертовщина какая-то. И сколько ехидства, колкости в голосе:

-Не встряхивай, Иосиф, головой, я все равно не исчезну — на весь вечер пришла… Ты знаешь, о чем я подумала сейчас? Застрелившись, я ведь избавила тебя от самого страшного преступления: от суда надо мной, от убийства меня. Ты ведь не мог уже остановиться: безумие уже вошло в тебя… А может, ты так методично и изводил меня, чтобы я отчаялась и наложила на себя руки, чтобы тебе это не делать самому?
-Зачем ты так, Надя!
-Что, и тут не хватает мужества признаться? И то, признаться, значит, покаяться, а каяться ты заставляешь других. Даже свои ошибки ты приписываешь другим и от других требуешь за них покаяния и ответа. Уверена: не случись революции, все равно дорога твоя была бы помечена кровью. Ты ненавистник и палач от природы. Палачество — твое призвание. Революция и положение вождя в партии лишь создали возможность проявиться ему во всю заложенную природой силу. В тебе душа садиста. Ты радуешься и даже испытываешь наслаждение от сознания, что надежно обложил кого-то и что этот кто-то страдает… Кровь — тот же наркотик, и к ней, как и к наркотику, привыкают. Привык и ты. Малые дозы ее на тебя уже не действуют. Отсюда и кошмар твоих лагерей, и ужас переселения целых народов.
-Все, — ударил он ладонью по столу. — Я исчерпал свое терпение. Уходи, немедленно yxoди… Ну!

Он вышел из себя. Он был гневен, а она спокойно покачивала ногой, улыбалась — красивая, умная, бесстрашная и… неистребимая.

-Не сатаней, Иосиф, не напугаешь. При жизни перед тобой страха не ведала, а теперь и вовсе откуда ему быть во мне? Да и что ты сейчас можешь сделать со мной? Того света тебе не отнять у меня, над ним ты не властен, а этот ты отнял у меня еще двадцать лет назад… Сядь, что встал? И что бровищи-то сдвинул? Улыбнись — я перед тобой, жена твоя, тобой когда-то любимая, детей тебе родившая.

Ну, не стерва ли, а! Даже зарыдать от бессилия хочется: ну, ничем ее не пронять — ни лаской, ни страхом. Вина если предложить?

Какого вина?.. Кому?..Нет же никого, нет!

Нет, а сидит перед ним, улыбается, ногой покачивает, черт знает что! Прямо наваждение какое-то… И голова. Как болит голова!.. И еще этот голос ее, от которого нет спасения. Уши ладонями зажал, сквозь ладони идет — всепроникающий, неостановимый:

-Пробил твой час, Иосиф, скоро умрешь ты, смерть уже встала у тебя за плечами. Вот и подумай, оставляя этот мир, во имя чего жил ты, что сеял и что вырастил, и что пожнешь, умерши. Подумай, что скажут о тебе люди, что будут жить после тебя, что принесут они к могиле твоей: цветы любви или ненависть и проклятие, благодарно поклонятся праху твоему или плюнут на укрывшую тебя землю… Подвергая народ чудовищным жертвам, ты ни разу не спросил самого себя: а реален ли тот мир, в который я зову людей? Тридцать лет ты стоял у двери и говорил: «Вот дверь, за нею — сад. Давайте откроем ее и войдем». А двери-то и не было, реальной двери, была лишь декорация, бутафория. Тридцать лет ты стоял у двери, которая не открывается и никуда не ведет. Тридцать лет ты вел народ в никуда.

Что?! Он стоял у нарисованной двери? Он — вождь, который никуда не вел?.. Да соображает ли эта дура, что она говорит?! Вот так вот, походя, зачеркнуть прожитую им жизнь, обессмыслить ее? Дверь в никуда… Топтание у стены с декорацией!

Значит, все было зря? Все — зря?!

Неужели она думает, что сказанное ею можно простить, что это прощаемо? Никогда! Даже жене, даже отцу с матерью он не простил бы подобного… И он поднялся из-за стола, захрипел, седой и страшный:

-Во — он!

Поднялась и она, спокойная, не боящаяся его — единственная, его не боящаяся… Одернула платье, то самое, в котором похоронили ее, оправила ладонями волосы, под которыми гримеры так надежно упрятали оставленный пулей след, глянула на него с болью в глазах:

-Не кричи… Что вызверился-то? Я все сказала, теперь могу и уйти… Не входи в раж, ухожу я. Прощай и теперь уже навсегда.

Но он не хотел, чтобы она сама уходила, он хотел, чтобы она ушла изгнанной, и он, показывая дымящейся трубкой на дверь, выхрипел еще раз:

-Во — он!
-И увидел в двери офицера охраны. Подтянутый, чистенький, с готовностью ко всему на лице, он спросил, щелкнув каблуками:

-Звали, Иосиф Виссарионович?
-Во — он! — теперь уже ему, неприлично здоровому и крепкому, прокричал он и приложил к уху дымящуюся трубку. — Не мешайте мне, я разговариваю по телефону… И без стука не входить, не входить, не входить!

Офицер отшагнул за порог. Стукнула дверь, и Сталин очнулся.

8

В комнате было пусто и напряженно тихо. И в этой обвально опасной и какой-то зловеще багровой тишине паутинно тонко, иглово звенело в воспаленном, раскалывающемся черепе — и-и-и! — длинно до нескончаемости.

Нади не было.

Не было и офицера.

И кто скажет, был ли он вообще, входил ли на его крик в кабинет или ему только показалось, что входил. Может, он тоже — призрак? Видение? Дух?..

А может, он стоит сейчас за дверью и слушает, что делает у себя в кабинете Сталин, с кем и о чем разговаривает по телефону?.. И может, за дверью он не один? Может, даже там что-то затевается? Готовится? Зашептывается?

Все может быть. Никому и ни в чем нельзя верить. Кругом ничтожные завистливые людишки, способные лишь на подлость… Не зря у него сегодня так неспокойно на сердце, и не зря, когда он вечером шел из бани, так нехорошо, так трагически надрывно выла сторожевая собака и хрипел под сапогами раздавливаемый снег.

За дверью что-то шуршит.

Там что-то таится.

Поджидает.

Нужно опередить, не дать сговориться, нанести удар первым: неожиданным явлением своим спутать все карты заговорщиков.

В мягких, беззвучных сапогах, на цыпочках, крадущимся рысьим шагом неслышно приблизился он к двери и, чтобы не дать распрямиться подслушивающему, рванул дверь на себя.

Никого.

Только горит свет.

Свет в доме будет гореть всю ночь, во всех комнатах. Так принято — свет горит в его доме до утра… Было даже обидно, что он подкрадывался напрасно, что за дверью никого нет. Было бы лучше, если бы кто-то был. Он бы спросил тогда:

-Что вы здесь делаете? Вы следите за Сталиным?

И молча глядел бы, как с лица офицера сливает жизнь, заменяясь ужасом смерти. За этим наблюдать любопытно. Но за дверью никого не было, и он закрыл ее, и ключ положил в карман.

(Продолжение следует).

Написать комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.