ВЛАДИМИР БОНДАРЕНКО — ИСХОД

(Окончание. Начало в номерах за 5, 12, 19, 26 февраля, 4, 11, 18 марта, 1, 8, 15, 22, 29 апреля, 8 и 13 мая).

Надо напрячь память и вспомнить. Напрячь и вспомнить, кто из его приближенных так пахнет.
Вспомнил!.. Берия! Вот кто всегда пахнет чьей-нибудь бабой. Ишь какую слышимую деятельность развил за эти дни, только его голос и раздается повсюду… Дождался, стервятник, уже торжествует, уже чувствует себя хозяином.

А Молотов молчит.
Рядом, а — молчит.
И всегда молчал.

Молотов тряпка. Этот не рожден, чтобы быть хозяином, весь отдался ему, Сталину, и о бабе своей, когда он приказал арестовать ее, ни разу не вспомнил, не то что этот хлюпик Калинин, маразматик старый, мочой истек, руку излизал:

-Отпусти.

А Полину Молотову взять нужно было: она была последняя, кто видел Надю перед тем выстрелом. Они долго пробыли вместе, бродили по улице…

О чем говорили они?

Что Надя могла сказать ей перед смертью? На что жаловалась? Может, она даже намекнула, о чем собирается написать ему перед тем, как застрелиться?

Полина носила в себе Надину тайну, а значит, и его. Она вроде шпиона, вошла к его жене в доверие и получила от нее нежелательную о нем информацию. Правда, с той ночи прошло много лет, и она ни словом о том не обмолвилась.

А если обмолвится?
Заговорит?

Зачем рисковать? Гадать зачем: скажет — не скажет? В лагерь ее, а еще лучше — в тюрьму, в одиночку, чтобы одни стены… Так надежнее: тылы должны быть крепкими, когда идешь в наступление. А он все время был в атаке и потому всегда особо заботился о надежности тылов.

Велел взять Полину.

И Молотов — ни слова. Вот что значит — свой, до конца свой. Этот не предаст. Этот и завтра, когда его, Сталина, уже не будет, останется преданным ему. Все могут отказаться от него, он — нет.

А этот, самец Берия, помешавшийся на школьницах, все еще склоняется над ним, принюхивается, прислушивается — не умер ли… Этот размахрится, этот будет еще страшнее. Сперва, конечно, отпустит вожжи, как это было, когда убирал Ежова. Облегчит ненадолго лагеря. Свалит репрессии на этих, что христосиками стоят рядом. Уберет всех: слишком много знают, а знающие много жить не должны. Это правило он усвоил крепко, способным был учеником.

А как льстить умел!
Как льстил!

Шел от противного: бичует, принижает себя и за счет этого возвеличивает, возвышает хозяина. Сидит, бывало, на вечеринках у него, попыхивает пенсне, весь, как пес охотничий, настороже. Чуть изогнул бровь, повел, и он уже догадался, сообразил — кого. Теперь сам будет взламывать бровь и поводить взглядом. Крепкий еще и не стар, успеет поцарствовать, поповеливать.

Боже! Неужели он, Сталин, только для того и жил. чтобы расчистить дорогу к… трону этому красномордому самцу, так и глядящему вокруг, какой бабе еще задрать сорочку до горла. Столько убрано хороших людей, чтобы воцарился насильник, уголовник Берия! От этой мысли с ума сойти можно.

Ах если бы Время дало ему отсрочку хоть на месяц, даже на неделю, на день!.. Он успел бы распорядиться, ПРИНЯТЬ меры. Лучше уж пусть эти, чем тот: по сыну судят об отце, по наследнику — о бывшем правителе. Эти всего лишь его, Сталина, тени, тот — двойник, тот — его душа, олицетворенная суть его, и потому он должен быть убран, вычеркнут из жизни.

Но его уже не убрать.

Его уже не вычеркнуть.

Он был, есть и будет: так распорядилось Время. Оно отняло силу, голос, оно распластало его, Сталина, на поглядение всем в полной беспомощности сперва на полу, а теперь окончательно — на диване.

А Берия все еще дышит над ним — чудовищный и неотвратимый вестник конца. Дыхание его гадостно, близость отвратна, а этот неслышимый никому шепот — «Кажется, все», — сколько в нем затаенного ликования, скрытого праздника, торжества.

Качнуться бы с подушки.

Ухватить хоть зубами за нос.

Да не качнешься, не ухватишь — ушла, дотаяла сила, только и осталось что на последний вздох, на последний…

А может, еще и на взгляд?

На взгляд?

Хоть на единственный!

И силой своей никогда не подводившей его железной воли он приказал своим глазам открыться, и они окрылись во весь былой размах, во всю их грозную, грозовую мощь, и ужас увидел он на отшатнувшемся лице Берии. Ужас опалил и лица всех, кто стоял у дивана.

Он так и хотел: чтобы родился ужас. Это его, исконное. С этим он прошел сквозь жизнь, этим маялся и все эти страшные дни перед смертью. Этот свой извечный ужас он и оставлял им теперь как свое единственное наследие.

Он знал: с них за все спросится. Не с него — с них. Он слишком велик, коснуться его не посмеют. Его имя останется неприкосновенным и уйдет в века незамаранным.

Он — гений.

Учитель.

Он — отец народов… Это провозглашено на весь мир и это несокрушимо и свято.

Он прошел свой путь, он умирал и, умирая, знал: он и по смерти будет велик и неприкасаем. За все спросится с тех, что стоят у его постели, кто остается жить дальше уже без него. Им не простится: он не знал. Он ничего не знал. Всем ведали они. Он был обманут.

И последним усилием несгибаемого характера своего он поднял над собой руку с вытянутым пальцем и погрозил. Не кому-нибудь, нет, всем сразу. Умирая, провидел он — им не жить, с них за все спросится: они будут казнены и даже очень скоро.

И эта мысль, что они будут низвергнуты, наказаны, принесла ему облегчение. Он снова увидел могилы, много могил, и ему стало легко. Он освобожденно вздохнул и вытянулся, и на лицо его, изрытое, как могилами, оспой, сошло успокоение, и, успокоенное, остановилось сердце.

Он уходил, оставляя на земле то, что было рядом всегда — страх перед собой, и глаза его, на мгновенье победившие самою смерть, закрылись — теперь уже навсегда.

Он уходил, уходил с убежденностью, что все совершил на этой земле как надо, чтобы остаться на века в доброй памяти людей, с которыми он вместе жил и строил для всех лучшее в мире общество.

Да, он и по смерти будет жить в славе, почете, в поклонениях и преклонениях.

Он велик.

Он небесно велик.

И плохо о нем подумать не посмеет никто. Его имя останется незапятнанным. Оно будет плескаться на знаменах, с которыми остающиеся жить пойдут дальше к тому великому, о чем он не уставал говорить всю жизнь. Его имя было знаменем при жизни и останется таковым навсегда.

Так было.

Так будет.

Так единственно должно быть.

Он прожил долгую жизнь, но впервые его лицо отражало полное счастье и полную радость. Оно было спокойно. На нем не было и отдаленного отблеска изнурявшей его столько лет тревоги, подозрительности и страха.

Пусть боятся другие.

Он свой путь прошел.

Он свое отбоялся.

И лицо его, озаренное сошедшим покоем, торжественно светилось ранее неведомым счастьем, а тело, большое, неподвижное тело, остывало, отдавая небу последнее набранное у земли тепло.

Написать комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.