(Продолжение. Начало в номерах за 12, 19, 26 января, 2, 9, 16 февраля и 2 марта).
Утром Серый ушел в степь. В его задичалом сердце родилась вдруг жажда крови. Оврагом подкрался он к стаду, отхватил половину и погнал к лесу. Овцы изумленно неслись по степи, а Серый догонял их и с холодной хищностью и отчаяньем рвал их глотки, мстил людям за отнятых у него детей, за убитую ими Волчицу и за то, что в их домах, в их неприступных гнездах подрастают птенцы, у которых тоже будут длинные руки, и они тоже будут доставать ими далеко.
Усталый, но не утоливший жажду мести, он ушел от настигающих его верховых в зеленую глушь леса, а последняя зарезанная им овца билась у опушки в
предсмертных судорогах, из ее перехваченного горла, пузырясь, толчками выплескивалась на траву кровь, остановившиеся глаза смотрели в небо и уже не видели даже солнца.
Остаток дня Серый провел в укрывище под старым выворотнем. Спал тревожно, и во сне все еще впивался в овечьи глотки и выпускал кровь. Он и во сне все еще мстил людям за их жестокость и бессердечие.
Ночью он пошел к кошарам.
7
Лето шло долго.
И долгой была осень.
Лили дожди. В лесу даже днем стояла полутьма. Темнели голые облетевшие деревья. Скирды соломы в степи обрастали зеленью. В колеях, раскисших, истерзанных машинами дорог, тускло поблескивала вода.
Серый жил в ельнике.
Днем спал.
Ночью, шлепая по грязям, выходил на охоту. Пробирался к селу, бродил по мокрым улицам, принюхивался к парким сумеркам сараев, пугал собак. К рассвету в крутых берегах речки настаивались густые туманы. Туманы поднимались и в полях, и Серый двигался среди них огромным призраком.
Зима пришла неожиданно.
Проснулся как‑то в полдень Серый у себя под елью, смотрит, а деревья и земля вокруг белые, а снег все падает, тихий, просторный, и радостно, и празднично кричит на дубу ворона.
Вечером Серый вышел на опушку и воинственно, и ликующе выдохнул из себя в холодное лицо пришедшей ночи:
— Иде‑е‑ем!
Он звал свою стаю.
Сейчас он соберет ее, спустится с нею с горы, войдет в село, и люди узнают глубину его ненависти к ним.
— Иде‑е‑ем! — самозабвенно кликал он.
И знал: сейчас закричит, отзываясь эхом на разные голоса, лес: когда зовет вожак, волки приходят.
Но в лесу было тихо.
И степь, уходя в ночь, не посылала ответа.
Серый позвал еще раз.
Громче.
Настойчивее:
— Иде‑е‑ем!
Но вокруг была все та же тишь, было все то же безмолвие, лишь где‑то в березняке заверещал, как ребенок, схваченный кем‑то заяц.
Серый легкой трусцой побежал вдоль леса: если волки дневали в лесу и уже ушли в степь, на снегу остались их следы, по ним он увидит, куда ушли они, и найдет их.
Следов из леса не было.
Но ведь волки могли ночевать и в овраге.
Или у Лысой горы.
Или в распадке у Гореловской рощи.
Серый был легок на ногу и за ночь обежал всю округу — волчьих следов нигде не было. Усталый возвращался он домой на рассвете, когда вдруг увидел впереди у опушки след.
Наконец‑то!
Один нашелся.
Пусть пока один… Вдвоем они отыщут остальных и соберется стая.
Но глаза Серого, только вспыхнув, сейчас же потухли: это был оставленный им след. Зато у оврага завиднелся еще один след, и глаза волка опять зажглись надеждой.
Напрямую по снежной целине помчался он к оврагу.
Но и это был его след.
Серый метался, еще не зная, что так будет теперь всегда, что теперь он всегда будет видеть в лесу и в степи только свой след, что прошлой зимой он потерял не только Волчицу.
Серый еще не знал, что он остался один.
Вообще один.
Серый еще не знал, что он — вожак, не имеющий стаи.
Он понял это позже, уже в середине зимы, не раз исколесив лес и степь вдоль и поперек. И в лесу, и в степи он видел только свой след, и когда он понял, что остался один, горе вошло в его глаза и навсегда окрасило их в красный цвет, в цвет крови. Утром взошло солнце и увидело его на вершине Лысой горы совсем седого и не удивилось: мало ли от чего седеют волки.
С этого дня Серый жил уже без надежды на встречу с себе подобным. Он был дик и темен и на все вокруг накладывал отпечаток чего‑то дикого и темного, и даже тучи, проплывая над ним, становились темнее. И только в метельную пору, в призрачный час пурги, когда ветер вздувал и крутил снег, Серый преображался. Чудилось ему, что это не ветер воет, плутая в чаще простуженного леса, а кто‑то из его стаи тоскует и зовет:
— Приди‑и‑и!
И Серый вылезал из‑под ели в белую крутящуюся муть, откликался:
— Иду‑у!
И, проваливаясь по брюхо в снег, выбредал на просеку.
Стоял.
Прислушивался.
Но кроме воя пурги ничего не слышал, возвращался к себе под ель, успокаивался, но вскоре ему опять начинало казаться, что он слышит плутающий в пурге голос собрата, и Серый снова вылезал под продувной ветер, в осыпучие снега. Кричал, стоя посреди просеки:
— Я зде‑е‑есь!
И, корчась под метелью, ждал отклика.
Он был один.
Не было ни стаи, ни детей, ни Волчицы.
А дед Трошка был. Он все так же возил сельповские товары, зимой — на санях, летом — на телеге. И зимой, и летом его неизменно провожала до райцентра Любава, высокая с голубыми, как небо, добрыми глазами сука — древняя помесь собаки с волком.
Деда Трошку Серый ненавидел. Дед приезжал с охотниками в лес, пил с ними водку, участвовал в гоне — кричал, стучал по деревьям палкой, выпугивал волков из укрывищ, подводил их под выстрелы. И люто ненавидя деда Трошку, Серый возненавидел и Любаву, стал выкарауливать ее в кустах, чтобы убить и тем самым сделать больно деду Трошке.
Любава чуяла близость волка.
Была осторожна.
Всякий раз, вбегая в лес, она начинала поскуливать, оглядываться по сторонам, впрыгивала к деду в сани. Дед добродушно смеялся, обнажая мелкие исщербленные зубы:
— Что? Трусишь? То‑то. Это тебе, милая, не деревенские помойки. Это, милая, лес, тут и горло перехватить могут.
Любава жалась к нему, норовила лизнуть в губы, дед отстранялся, ворчал:
— Ты это брось. Я тебе не кобель митюхин, лизаться с тобой. У меня для этой надобности старуха есть.
И лез в карман за пузырьком с каплями подвеселиться, сотворить в голове кружение.
Прячась в кустах, Серый крался вдоль просеки до края леса, долго провожал деда недобрым взглядом. Любава была осторожна, и ему никак не удавалось перехватить ее.
С приближением весны Серым овладело непонятное беспокойство. По всем ночам колесил он по степи, все чего‑то хотел, все чего‑то искал, сам не зная что и чего.
Как‑то среди ночи он вышел к деревне и увидел Любаву и вдруг понял, что его томит, что беспокоит.
Серый понял, что ему нужно гнездо, нужны дети.
Что ему хочется кого‑то любить, о ком‑то заботиться, ради кого‑то выходить по ночам на охоту.
Любава сидела над оврагом у бани. Вокруг нее вертелись мелкие разномастные беспородные деревенские кобели. Они бескровно грызлись, ссорились из‑за нее, а она крупно и по‑волчьи спокойно сидела у оврага, и над нею в непостижимой высоте в накрапе звезд стоял месяц.
Серый глядел из‑за промороженного до хрусткости плетня на Любаву и чувствовал, как мягчеет, оттаивает в его груди давно уже не знавшее нежности сердце.
Природа звала.
Природа могуче требовала своего.
И, весь в рубцах и шрамах, Серый шагнул из‑за плетня.
Он готов был драться, даже смертью своей отстаивать свое право на любовь, на продолжение себя в себе подобном, но псы, увидев, какого гостя наслала им со степи ночь, с визгом сыпанули по дворам, ныряя в подворотни.
Любава осталась у оврага одна.
Лицом к лицу с волком.
Защищенная лишь проснувшимся в ней материнством.
Серый подошел к ней, большой, насупленный. Она привстала, оскалила зубы, но не отпрыгнула и не укусила, позволила ему обойти себя вокруг и обнюхать, не прогнала его, когда он пошел следом за ней в улицу.
Они шли, обмениваясь взглядами.
Шли мимо палисадников.
Домов.
Обросших льдом колодцев.
На них, высунувшись в подворотни, завистливо лаяли деревенские кобели, но они не обращали на них внимания.
В конце улицы Любава свернула к избе деда Трошки.
Серый вышел наперед.
Преградил ей дорогу.
Любава простодушно смотрела на него, не понимая, чего он хочет, а он теснил ее грудью к дороге, по которой они только что шли. Любава куснула его в нос и, покорясь ему, пошла за деревню.
Серый привел ее в лес.
Забрался под ель.
Сидел у ствола ее, широкий и крупный.
Любава подползла к нему, как‑то по‑деревенски просто, доверчиво лизнула его в нос и, посапливая, угнездилась у его ног, и сразу стала какой‑то родной и своей‑своей.
День они провели под елью, а ночью Серый увел Любаву в степь. Она сидела среди снегов, а он широкими кругами носился перед ней, кувыркался, взвизгивал, счастливо выл, запрокидывая голову. Любава, глядя на него, улыбчиво жмурилась, постукивала по шуршащему насту хвостом.
В изумленных глазах ее стояло тихое голубое свечение: она никогда не думала, что ее могут так любить.
Неделю Любава жила в лесу.
Неделю Серый не знал одиночества.
По ночам, уводя Любаву в степь, он ловил и приносил к ее ногам еще теплых, неостывших зайцев.
Больше есть было нечего.
И Любава ела их.
Ела и тосковала о хлебове и хлебе, тосковала о своей деревне, где все так знакомо ей, о деде Трошке. Ей вспоминалась его пропахшая махоркой борода, с пузырями на коленях штаны, и весь он, тощенький, тщедушный, со своей извечной заботой, как утаить от жены на выпивку столь необходимую ему рублевку.
По утрам, заслышав долетающий с просеки скрип его саней, Любава порывалась бежать к нему, но Серый молча заступал ей дорогу, и сквозь его глаза смотрела на нее такая боль, что Любава не решалась оставить его одного. И чтобы не тревожилась она по утрам, Серый увел ее от просеки подальше в глубь леса, в самое сердце его.
Но через неделю она все‑таки ушла от него.
Она родилась и выросла в деревне, и деревня звала ее приползающим по низинам кизячным дымком, хриплыми на морозной заре петушиными криками, звала всей ее жизнью, даже выпитым в детстве коровьим молоком.
В ночь перед уходом ее началась пурга.
Они сидели под елью.
На плечи их сорился с еловых веток снег.
Высокие сосны раскачивали вершинами и скрипели. Любава тревожно прислушивалась к визгу и вою летящего над лесом ветра, скулила и жалась к Серому озябшим телом, поскуливала: в ее жизни еще не было метели в лесу, и она боялась.
Вьюга шумела всю ночь.
И весь день.
К вечеру, как умереть солнцу, она улеглась в голубые сугробы и уснула.
Небо очистилось.
За лесом проступила полоска седой морозной зари.
Любава выползла из‑под ели, встряхнулась и пошла. Она больше не могла жить в чужом, непривычном для нее лесу, где деревья стоят так плотно, что не разбежаться глазу. Деревня окликнула ее шумом крови, памятью сердца, и Любава пошла, и Серый не посмел остановить ее, да она теперь и не остановилась бы.
Любава уходила, и слышно было, как пошурхивает под ее шагами снег. Тишина вокруг нависла такая, что чудилось: качнутся сейчас и, заступая ей дорогу, начнут падать деревья, страшные в своей онемелости, в своем бессловесном упреке.
Серый проводил ее до дома деда Трошки, посидел с ней под лапасом у конуры, где жила она, а когда на рассвете мурлыкнула дверь и на крыльцо вышел дед Трошка, юркнул за сарай, по крутому склону спустился в буерак и, оставляя за собой глубокие следы, ушел в лес.
На следующую ночь он снова пришел к Любаве и пробыл с ней до рассвета и даже пробовал лежать в ее конуре, но чувствовал себя в ней тесно и вылез наружу, а Любава залезла и спокойно лежала на соломенной подстилке, высунув наружу голову с добрыми голубыми глазами.
И следующую ночь Серый провел у Любавы.
(Продолжение следует).