ВЛАДИМИР БОНДАРЕНКО — ИСХОД

Владимир БОНДАРЕНКО
ИСХОД
психологический этюд

Вместо предисловия

15 февраля 1932 года в селе Преображенка Безенчукского района родился мальчик Володя Бондаренко, будущий писатель Владимир Никифорович Бондаренко. С 1948 года его жизнь связана с нашим городом, здесь он окончил среднюю школу № 2. Сегодня дата 15 февраля отмечается в Чапаевске очень широко ­ в образовательных организациях, в библиотеках и других учреждениях культуры проводится много мероприятий в память о писателе и по популяризации его творчества.

А литературное наследство Владимира Никифоровича огромно ­ 18 сборников сказок написано им в соавторстве с братом Вениамином, немало мультфильмов создано по их произведениям. Всего издано более 80 книг. А сколько осталось в рукописях после его смерти 23 марта 2001 года…

Начиная с 60­-х годов, жизнь Владимира Никифоровича была тесно связана с коллективом редакции газеты «Чапаевский рабочий». Сменялись поколения журналистов, а Владимир Никифорович оставался вечным другом для всех нас, и мы нередко подпитывались у него оптимизмом и жизнерадостностью. Хотя его жизненный и творческий путь не был усеян цветами. Достаточно напомнить вот эти его поэтические строчки: «Я иду по канату всю жизнь./ Пропасть слева и пропасть справа./ Мне небес бирюзовая высь ­ как предсмертного снимка оправа,/ Мне нельзя ошибаться, нельзя./ Мои крылья ­ мое вдохновение./ Я над бездной иду,/ по канату скользя,/ Улыбаюсь за миг до падения».

На страницах газеты мы не раз печатали некоторые из произведений Владимира Никифоровича. Сегодня хотим представить вниманию читателей, пожалуй, одно из спорных произведений писателя ­ повесть о Сталине. К этой неординарной личности у всех свое отношение и свое видение его роли в истории. Тем более, что психологический этюд «Исход» был написан в конце 90­х годов прошлого века, когда в разгаре была волна полного отрицания сделанного в советский период. Читайте, размышляйте, уважаемые друзья!

Людмила ДЕШЕВЫХ.

О Сталине написано много, читатель оказался несколько перекормленным фактами его биографии, и все-таки я осмелился предложить и свои раздумья о нем.

Сталин — фигура сложная, из веков идущая и потому бессмертная. И каждое новое поколение будет возвращаться к нему, как возвращаемся мы к легенде о Каине, убившем своего брата Авеля.

Нельзя Сталина рисовать этаким старичком-гномом в мундире генералисимуса, одетом на голое тело, а такие попытки уже есть в литературе. Нельзя рисовать его и настолько душевно больным, что уже вроде бы и не отвечающим за содеянное.

Болен, да, но не настолько, чтобы не отвечать.

Сталин вознесен волею обстоятельств на вершину власти. Больше того: он стал как бы символом, воплощением, абсолютным выражением ее.

Но Сталин прежде всего — человек. И оторванный от людей, он деградирует. Нельзя жить «во имя человека», растаптывая этого человека.

А Сталин растоптал человека.

Он растоптал его в себе.

А растоптав человека в себе, он перестал видеть его и в других.

Я так думаю. Насколько мне удалось воплотить это в повести — судить не мне.

«Исход» — повесть о Сталине — человеке, который — и растоптанный — кричит о себе.

Автор.

1

Тревога… Опять эта иссасывающая, изнуряющая мозг тревога и тяжесть в голове. Время от времени приходится встряхивать ею, чтобы хоть на мгновение, хоть на мгновение обрести прежнюю ясность. Теперь уже радоваться приходится и мгновениям: не с молодостью шагаешь — со старостью бредешь.

С вечера был в бане, парился, изгонял хворь из тела березовым пахучим веником. Парился жарко, взадых, как привык париться еще в давней северной ссылке — до полной размяклости. Веник не жалел и не жалел себя, а когда вышел в предбанник отдышаться, чтобы потом вернуться и снова хлестаться, вдруг услышал в себе желание лечь, укрыться просторной ПУШИСТОЙ простынью и больше уже не вставать.

Но он поборол в себе эту слабость: вошел и парился снова и даже покряхтывал, покрикивал, будто ему хорошо, как было когда-то во все прежние годы. Он входил, выходил и снова возвращался в парную — тупо, механически, ритуально, язычески веря: так надо.

Парился ЯРО, зло, ждал облегчения, а стало хуже: баня взяла крохи даже той силы, что была в нем, когда он входил в нее.

И не убыло тревоги.

И не посветлело в голове.

Перед глазами плыли черные, широко расходящиеся круги, забирая остатки света. Родилось и пошло расти ощущение обреченности.

Охране вида не показал, шел бодро, прямя спину и разводя плечи, чтобы видели те, что видят все: вождь свеж, здоров, готов к давно уже вошедшему в обычай ночному труду и бдению. Шел он, похрустывая первомартовским снегом, шел не торопясь, но и не ТЯНУЛ НОГУ, шел величаво, державно, как и подобает ходить вождю, а придя к себе, почувствовал — дороге отдано все.

Охрану ОТПУСТИЛ. Распорядился, чтобы ему не мешали, не подключали телефон:

— Меня ни для кого нет.

Не хотел, чтобы кто-то видел его слабость или по голосу определил, что ему плохо, что он не в форме… Надо бы принять какое-нибудь лекарство, но кто подскажет — какое? У него на даче среди бесчисленного штата обслуги нет не только врача, но и даже медицинской сестры. Нет даже аптечки: кто знает, что они положат в нее под видом аспирина или кальцекса — человек подл, хитер, коварен, ему верить нельзя.

Осмотрелся, отдуваясь… Со стены привычно глядел на него с портрета Ленин. Тут же висели увеличенные фотографии детей. Нет, это не его дети и не его внуки. Увидел в журнале, понравились, попросил увеличить, и теперь они у него на стене.

Ленин.

Дети.

И еще большая репродукция картины Репина «Запорожцы пишут письмо турецкому султану». Ему нравятся эти вольно гогочущие казаки, нравится письмо их, которое так легко однажды и навсегда вобрала в себя его цепкая на такие штуки память, и он любит иногда что-нибудь процитировать из него, когда приглашает к себе на ужин тех, с кем правит страной, любит после двух-трех рюмок вина, обращаясь к кому-нибудь из сидящих за столом, сказать негромко с обычной своей хрипотцой в голосе:

— Ты, шайтан турецкий, проклятого черта брат и товарищ и самого люцефера секретарь!

Любит, говоря это, смотреть, как настораживается Берия, как начинает опасно попыхивать его пенсне и как сливает с лица того, к кому он, хозяин застолья, обращается, розовость и покрывается оно смертной бледностью в ожидании, что последует за этим, а он медленно, растягивая слова, говорит:

— Вавилонский ты кухарь, македонский колесник, ерусланский броварник, александрийский КОЗОЛУП, великого и малого Египта свинарь.

Напряжение за столом растет, бледность на лице того, к кому обращается он, становится трупно-синюшной, и, кажется, готовы выпрыгнуть из орбит перепуганные и в то же время выказывающие вселенски бесконечную преданность глаза: а он, для удовольствия, говорит с еще большей медленностью, растяжкой:

— Армянска ты свинья, татарский сагайдак, каменецкий кат, подольский злодюка, самого гаспида внук и всего свиту и пидсвиту блазень, а нашего бора дурень, свиняча морда, кобыляча срака, ризницка собака, нехрещеный лоб…

И дойдя до этих слов, останавливается: это — пик, вершина, небо, престол бога. Тишина за столом могильно-мертвая, напряжение такое, что того и гляди брызнет у кого-нибудь кровь из ноздрей. Все, обмерев, ждут, что скажет он дальше. Скажет: «Хай бы взяв тэбэ черт» и опадет напряжение, покривятся вымученными, неестественными улыбками белые пятна лиц, и в теплой, ожившей, дышащей тишине он торжественно закончит:

— О так тоби казаки видказалы, плюгавче… Числа не знаем, бо календаря не маем, мисяц у неби, год у кнызи, а день такый, як и у вас, поцелуй за це ось куды нас!

И слегка приподнимается со стула и ударяет себя ладонью по заду, смеется сам и смеются все, и Берия хохочет, празднично посверкивая пенсне, а тот, кому говорилось, отдаленно, непрочувствованно еще, что остался жить, еще полный страха от только что вдруг прихлынувшей, холодом дохнувшей в лицо бездны, готов и в самом деле кинуться к нему и целовать, куда соизволят указать, с преклонением и благодарностью, что он сказал «хай бы»: ведь стоило ему сказать вместо «хай бы» только «хай».

— Хай черт тебя возьмет.

Скажи он так, и сейчас же поднялся бы со своего места Берия, прошел бы к вертушке, и это было бы вестью конца, вестью страдания и позора… Он любил так шутить, любил, растягивая слова, кивать за спину подымливаюшей трубкой:

— Это не я тебе, это запорожцы турецкому султану сказали.

И, подстраиваясь под стиль письма вольных казаков, добродушно добавляет:

— Перелякався, сблиднив… Ну якый же ты у черта лыцарь, колы ты голою сракою ежика не убьешь?

И подносит к улыбающимся усам трубку и сквозь выдохнутое облако дыма видит, как сизо колышется в хохоте застолье, откликаясь на его шутку; смеется и тот, кого почтил он своим высоким вниманием вождя, смеется как-то нехорошо, истерично, а из дико посчастливевших глаз почему-то выплывают и ползут по щекам несдерживаемые слезы.

Всякое бывало в этой просторной с широкими диванами комнате, за этим длинным гостевым столом. Он сидел во главе его, глядел, как пьют и едят те, кого он изволил пригласить к себе этой ночью, кому оказал столь ВЫСОКУЮ, особо ценимую ими честь, соправители его. И хотя приглашенные вначале и ели и пили вполне нормально, прилично, он все равно думал о них, время от времени пригубливая рюмку: «Свиньи» — потому что, упиваясь, они становились такими. И он хотел, чтобы они были именно такими: потерявшими обличье, и, желая поскорее увидеть их ничтожную подлинность, приподымал на тонкой ножке хрустальную рюмку с красным виноградным вином, слегка разбавленным для аромата белым, говорил сидящему напротив Берии:

— Лаврентий, пускай по кругу графин с коньяком, угощай товарищей.

И Берия, исполняя волю его, просил наполнять рюмки «до краев» и выпить за хозяина стола, столь обильного и щедрого, за дорогого Иосифа Виссарионовича и, зорко, ястребино, полыхая отблесками пенсне, следил — все ли и достаточно ли горячо преданно пьют. Сам пил осторожно и лица своего не терял, лица льстеца,?лица пса, верно стерегущего хозяина.

Ах, как он умеет, стервец, льстить, весь иссахарится, не речь — патока сладкая:

— Как мудро, как гениально мудро вы придумали — подавать страх порциями, чтобы человек был все время в напряжении, публично шевелить забытые им мелочи из прожитой им жизни: по мелочам человек защищаться не будет, он будет ждать большего и потому все время будет беззащитным. Вот оно — проникновение в человеческую душу на всю ее глубину, вот она — мудрость великих мира сего от Христа до Ленина.

Патока, а — приятно. Умеет, стервец, бархоткой сердца коснуться, говорит так, будто после жаркой парной кружку прохладного пива подает:

— Поражаюсь, по — ра — жа — юсь, как вам удается все предвидеть и так гениально решать. Я столько голову ломал, как заставить наше осужденное политическое охвостье перевоспитаться в нашем советском духе, а вы так просто и так единственно верно решили эту, казалось, неразрешимую проблему — держать политических вместе с уголовниками. Те им быстро в теории свихнувшиеся мозги выправят. Гениально! Потрясающе глубоко и потрясающе просто.

(Продолжение следует).

Написать комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.