ВЛАДИМИР БОНДАРЕНКО — ЛЕГЕНДА О РОЗОВОЙ ЧАЙКЕ

(Продолжение. Начало в номере за 17 февраля).

2

Доре, отец Альвы, стоит на пороге своей лачуги и, прислонившись плечом к дверному косяку, курит трубку. На улице тихо, только у соседа, рябого рыбака Уилко, плачет ребенок. С самого утра ломит поясница, верно к перемене погоды. Хотя небо чистое и так ничего особенного не приметно, но ведь у моря так: с утра — солнышко, а к вечеру, смотришь, и заураганило.

Море… Оно, наверное, уже в крови у него, это море. Вот стоит он на пороге, а все будто покачивает его в лодке. В глазах — рябь, в ушах — шум, в голове — кружение… Но это от вчерашнего сидения у дядюшки Миклоса. Ох и посидели же! Чуть до лачуги своей дoбpaлcя, не помнит, как и в постель свалился.

Солнышко, а поясница ломит, и на душе неспокойно. Где Альва? Ах да, Вивиана говорит, что она пошла принести воды… Ладной девушкой выросла Альва, хорошая рыбачка будет — сильная и к работе липкая.

Доре затянулся синим невкусным реденьким дымком, задумался. Вспомнился вчерашний вечер. Столики у дядюшки Миклоса, шум, выкрики, плеск кружек и — дым, дым. И в дыму — пьяненькие подобревшие рыбаки и горбун Григо. Он пришел, когда уже все сидели и пили. Он не вошел, он, казалось, втиснулся в дверь с горбом за спиной и скрипкой под мышкой. Он всегда приходит к дядюшке Миклосу, когда рыбаки возвращаются с моря, и остается у него до тех пор, пока все не разойдутся. Иногда, склонившись над столом, он плачет.

Он вошел и остановился в двери. Его увидели, закричали:
— Горбун!
— О!
— Здравствуй, горбун!

Никто никогда не называет его по имени, да многие и не знают его имени — горбун и все тут. И он привык к этому, и когда вдруг говорят ему — Григо! — он хмурится, сопит, теряется, словно его обозвали или сказали что-то неприличное.

Он вошел и медленно из-под тяжелых бровей оглядел всех, словно хотел убедиться — все ли вернулись, не оставило ли кого у себя море. Улыбнулся. Заулыбались и рыбаки за столиками:
— Ты все такой же!

И все знали, что это значит: приходя к дядюш- ке Миклосу, горбун никогда не здоровается. Войдет, медленно оглядит всех — и улыбнется. Он вообще говорит мало и редко, и Доре даже как-то сказал ему:
— Ты, горбун, совсем разучился говорить. Твоя скрипка говорит куда понятнее тебя.

Он вошел, остановился в дверях, и все закричали ему:
— Проходи, горбун!

Но он стоял и глядел на Доре, и только когда Доре сказал ему — «Проходи, горбун», — осторожно, чтобы не задеть кого, прошел между загулявшими рыбаками к стойке, кивнув дядюшке Миклосу остреньким подбородком. Дядюшка Миклос понял его, налил ему вина.
Горбун выпил, вытерся рукавом. Он никогда не закусывает и никогда не платит за вино, да дядюшка Миклос и не требует с него плату: за него платят те, кто приходят к дядюшке Миклосу посидеть, послушать скрипку.

Горбун выпил, повернулся лицом к рыбакам, и рыбаки задвигались, зашумели:
— Сыграй, горбун, сыграй.

Но он стоял и смотрел на Доре, и только когда Доре сказал — «Сыграй, горбун», — медленно положил на плечо скрипку и поднял смычок, и все поняли, что сегодня горбун играет для Доре.

У окошек и у двери толпились ребятишки и бабы. Они увидели, что горбун спустился с гор к дядюшке Миклосу, пришли посмотреть: когда горбун играет, он становится необыкновенным, иногда — страшным.

Доре сидел за первым столиком и смотрел на горбуна, но видел только глаза его. Черные, неморгающие, они были огромны и вбирали, вбирали в себя, а его скрипка… Нет, скрипки не было, и не было черных бесконечных глаз горбуна, было море, клокочущее, ревущее море. Доре слышал на своем лице соленые порывы ураганного ветра, видел взлетающие к вихревому небу брызги и одиноко мечущуюся среди гигантских волн лодку.

Это была его, Доре, лодка. Он узнал ее по залатанному свежей доской борту. Доре стоял у мачты с разорванным парусом. Море било в борта, вздымалось и ревело, силясь оторвать Доре от мачты и унести его в темную, расколыхавшуюся пучину. Маленький человек и огромное вздыбленное море! Человек и черное в несмолкающих громах небо! Доре и две огненно разыгравшиеся стихии — небо и море.

По лицу Доре текли потоки воды, вода текла по груди и рукам его, слепила глаза и, казалось, не будет конца этой разыгравшейся вдруг буре, но море стало слабеть, оседать, осветляться. Уже не взлетали к небу брызги, обессиленно умирали за бортом ослабевшие волны, и Доре, наконец, разжал руки и облегченно вздохнул. На его усталом лице затеплилась улыбка, он, человек, победил море. Мокрый, он стоял, прислонившись спиной к мачте. Сквозь расползающиеся тучи продиралось солнце, чтобы посмотреть, где он, этот победивший море человек, а вокруг звучала радостная песня, летали чайки, и кто-то счастливый кричал:
— Доре! Доре!.. Доре, да налейте же вы ему, наконец, вина.

Доре поднял голову… Горбун уже не играет. Он стоит у его столика и держит стакан:
— Я хочу выпить с вами, Доре.

На Доре смотрят глаза его, большие, все вбирающие в себя. Из-за большого, как мешок, горба высовывается потное, жаркое лицо дядюшки Миклоса.
— Налейте же ему, Доре, я с вас не возьму за его стакан.

Не возьму… На щеках Доре вспухают желваки. Доре стоит на пороге своей лачуги и, прислонившись к дверному косяку, курит трубку, думает о вчерашнем вечере. Как глупо у него получилось с этим горбуном Григо. Люди и впрямь могут подумать, что Доре пожалел стакан вина, а Доре просто забылся и не видел, что горбун подошел к его столику. Да разве Доре только!

Когда Доре поднял голову, рыбаки вокруг сидели хмурые, ушедшие в себя. Никто не замечал, что горбун уже не играет. Каждый думал о своем. Горбун играл для Доре, но он играл о человеке, победившем море, значит, он играл о каждом из них, потому что каждый из них хоть однажды, да побеждал море, а тех, кого победило оно, их не было с ними.

Доре извинился перед горбуном, налил ему вина. Они выпили. Выпили и остальные. Кто-то запел, кто-то о чем-то стал рассказывать, кто-то пробовал даже плясать, самому себе хлопая в ладоши и выкрикивая:
— Ух!.. Ух!..

К столику Доре, покачиваясь и кусая губы, подошел сосед, рябой Уилко, хлопнул горбуна по плечу. Он сказал только одно слово — э-эх! — и возвратился обратно, и на его лице при этом были слезы. Подождав, когда Уилко отойдет, горбун поднялся.
— Я хочу еще сыграть вам, Доре.

Доре кивнул:
— Сыграй.

Горбун коснулся смычком струн, скрипка охнула, вздохнула, вместе с нею охнул и вздохнул Доре. Ему вдруг почудилось, что кто-то подсел к его столику, повесил над недопитым стаканом горбуна голову и рассказывает то ли о себе, то ли о ком-то другом, но очень близком ему человеке: что живет он, этот человек, вдали от людей, и нет у него никого. Целый день вокруг него дикие горы, хищные орлы, холодные, поросшие мхом скалы.

Была у него мать… Она жила со всеми в поселке, звали ее Торица. В девушках она была очень красивая. Как на пламя костра ночные бабочки, тянулись к ней молодые рыбаки, и отец с матерью готовились к свадьбе.

— Скоро у нашей Торицы будет муж, — говорила мать.
— Нашу Торицу любит Тиборо. Тиборо и будет мужем нашей Торицы, — говорил отец.

Тиборо был смелым и сильным рыбаком, и отец с матерью готовили для Торицы веселую и богатую свадьбу, но однажды Торица ушла в горы за ягодой, а вернулась домой с молодым пастухом.

У него были белые зубы и черные волосы.

— Это Григо, — сказала Торица отцу с матерью. — Мы полюбили друг друга и решили стать мужем и женой.

А они сказали ей:
— Настоящая рыбачка не станет даже разговаривать с чавушем, а ты ведешь его в наш дом как равного.
— Но мы любим друг друга.
— Твоя любовь — черная любовь, и ты должна изгнать, ее из своего сердца.

Но отказаться от своей любви Торица не захотела, и они ушли с Григо в горы. Когда они шли по поселку, рыбачки отворачивались от них, а рыбаки свистели им вслед и плевались. Вместе со всеми свистел и плевался Тиборо.

Григо привел Торицу в свое племя и сказал:
— Это Торица. Мы полюбили друг друга. Я беру ее в жены.

И пастухи посмеялись над ним:
— Что твоя Торица умеет делать? Она может принять ягненка? Укрыть одна в бурю стадо в горах? Победить волка?.. Она не нашей крови и выросла среди янсуров. Прогони ее или уходи сам.

И Григо ушел. Долго бродили они с Торицей от одного рыбачьего поселка к другому и от одного пастушьего стойбища к другому и нигде не смогли найти пристанища: рыбаки гнали их от себя, потому что Григо — чавуш, пастух, а пастухи гнали, потому что Торица дочь янсура, рыбака. Однажды молодой пастух бросил в лицо Торицы грязное слово, Григо вступился за нее, и его убили.

Торица похоронила его под старым дуплистым грабом. Ей было в ту пору семнадцать лет, но когда утром поднялось в небо солнце, оно увидело ее совсем седой. Торица вернулась к себе в поселок. Отец с матерью приняли ее, но никто в поселке не хотел знаться с нею, и все отворачивались от нее при встрече. А когда родился у нее сын, позор ее стал его позором. Дети дразнили его чавушем, не принимали в свои игры, вызывали на драку. Однажды кто-то из ребят толкнул его. Он упал, ударился спиной о камень, и с той поры у него стал рости на спине горб.

Дети стали дразнить его горбуном. Горбуном стали звать его и взрослые, и он привык к этому имени. Но иногда его охватывала обида. Он прибегал к матери, падал лицом в ее колени и плакал:
— Почему, почему они ненавидят меня?

И Торица не знала, что сказать ему: они ненавидели и ее. Смаргивая с ресниц слезы, она гладила его жесткие черные волосы, повторяла:
— Григо… Григо…

Так звали когда-то его отца, теперь это было его имя… И все-таки пока была жива мать, у него был свой угол, родной человек и — ласка, а когда умерла она, он почувствовал себя совсем одиноким среди людей и ушел в горы: горы не люди, они не отворачиваются от человека, даже если он и родился не в горах, а у моря или где-то в степи. Какая разница, где родился человек и какого племени кровь течет в его жилах, главное, чтобы он был человеком, любил и принимал любовь.

Захожий старик подарил мальчонке-горбуну скрипку. Прячась в пещере горы Абба, горбун по целым дням учился играть, и скрипка полюбила его, стала послушна его рукам. Они стали едины — горбун и скрипка… И все бы ничего, но есть в поселке девушка. Она прекрасна, как песня, необыкновенная, как весна, и свежа, как цветок рододендрона, и ее нельзя не любить. Ее зовут…

Нет, он не станет называть ее имя. Каждый вечер она бывает с подругами на гулянье, поет и пляшет и не догадывается даже, что за ней следят откуда-нибудь два жарких глаза, а когда она возвращается домой, то не слышит и не видит, как крадется за ней, перебегая от куста к кусту, тень с большим на спине горбом. Она незримо провожает ее до самой двери, а потом в горах долго после этого, потаясь ото всех, приглушенно всхлипывает одинокая скрипка…

Доре налил вина, выпил. Налил еще. Рядом кто-то плакал и что-то у кого-то просил. Доре не видел кто, но кто-то уговаривал кого-то… И кажется, уговаривали его, Доре, и, кажется, уговаривал горбун. О чем он может просить его, этот, живущий в горах, отверженец? И почему вдруг стало тихо вокруг? Почему все смотрят на Доре? Ждут, что он скажет? А что он должен сказать? И почему должен говорить именно он?
— Сказать?.. Что я должен сказать?

Доре сжимает пальцы в кулак и с размаха бьет им по склоненной над столом голове, и в угол со звоном летит бутылка с остатками вина.

(Продолжение следует).

Написать комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.